Сегодня 16 мая, четверг ГлавнаяНовостиО проектеЛичный кабинетПомощьКонтакты Сделать стартовойКарта сайтаНаписать администрации
Поиск по сайту
 
Ваше мнение
Какой рейтинг вас больше интересует?
 
 
 
 
 
Проголосовало: 7273
Кнопка
BlogRider.ru - Каталог блогов Рунета
получить код
Ермоловская_Татьяна
Ермоловская_Татьяна
Голосов: 1
Адрес блога: http://ertata.ru/
Добавлен:
 

Русский литературный анекдот 18 - начала 19 веков.

2014-01-11 20:47:30 (читать в оригинале)

Счетчик посещений Counter.CO.KZ

Е. И. Костров


Талантливый переводчик Гомеровой «Илиады» Е. И. Костров был большой чудак и горький пьяница. Все старания многочисленных друзей и покровителей поэта удержать его от этой пагубной страсти постоянно оставались тщетными.

Императрица Екатерина II, прочитав перевод «Илиады», пожелала видеть Кострова и поручила И. И. Шувалову привезти его во дворец. Шувалов, которому хорошо была известна слабость Кострова, позвал его к себе, велел одеть на свой счет и убеждал непременно явиться к нему в трезвом виде, чтобы вместе ехать к государыне. Костров обещал; но когда настал день и час, назначенный для приема, его, несмотря на тщательные поиски, нигде не могли найти. Шувалов отправился во дворец один и объяснил императрице, что стихотворец не мог воспользоваться ее милостивым вниманием по случаю будто бы приключившейся ему внезапной и тяжкой болезни. Екатерина выразила сожаление и поручила Шувалову передать от ее имени Кострову тысячу рублей.

Недели через две Костров явился к Шувалову.

— Не стыдно ли тебе, Ермил Иванович,— сказал ему с укоризною Шувалов,— что ты променял дворец на кабак?

— Побывайте-ка, Иван Иванович, в кабаке,— отвечал Костров,— право, не променяете его ни на какой дворец!



Раз, после веселого обеда у какого-то литератора, подвыпивший Костров сел на диван и опрокинул голову на спинку. Один из присутствующих, молодой человек, желая подшутить над ним, спросил:

— Что, Ермил Иванович, у вас, кажется, мальчики в глазах?

— И самые глупые,— отвечал Костров.


Однажды в университете сделался шум. Студенты, недовольные своим столом, разбили несколько тарелок и швырнули в эконома несколькими пирогами. Начальники, разбирая это дело, в числе бунтовщиков нашли бакалавра Ермила Кострова. Все очень изумились. Костров был нраву самого кроткого, да уж и не в таких летах, чтоб бить тарелки и швырять пирогами. Его позвали в конференцию.

— Помилуй, Ермил Иванович,— сказал ему ректор,— ты-то как сюда попался?..

— Из сострадания к человечеству,— отвечал добрый Костров.


Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?» Лакей отвечал: «Дома; пожалуйте сюда!» — и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос: «Чем он это занимается?» — Костров отвечал очень просто: «Да вот девчата велели что-то сшить!» — и продолжал свою работу.


Костров хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чаша с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович; у них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н. М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресеньям. Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно; а Костров принимал эту ссору не за шутку. Потом доводили их до дуэли; Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.


Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всякий уделил ему из своего платья кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и прочее. Наконец при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел; но шли за ним в некотором расстоянии, поодаль, для того, что идти с ним рядом было несколько совестно: Костров и трезвый был нетверд на ногах и шатался. Он во всем этом процессе одеванья повиновался, как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был очень смешон. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: «Видно, бедный, больнехонек!» А другой, встретясь с ним, пробормочет: «Эк нахлюстался!» Ни того, ни другого: и здоров и трезв, а такая была походка! Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений!


Костров страдал перемежающейся лихорадкою. «Странное дело,— заметил он (Н. М. Карамзину),— пил я, кажется, все горячее, а умираю от озноба».


Д. Е. Цицианов


Он (Д. Е. Цицианов) преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собой прелестную картину.


Случилось, что в одном обществе какой-то помещик, слывший большим хозяином, рассказывал об огромном доходе, получаемом им от пчеловодства, так что доход этот превышал оброк, платимый ему всеми крестьянами, коих было с лишком сто в той деревне.

— Очень вам верю,— возразил Цицианов,— но смею вас уверить, что такого пчеловодства, как у нас в Грузии, нет нигде в мире.

— Почему так, Ваше Сиятельство?

— А вот почему,— отвечал Цицианов,— да и быть не может иначе: у нас цветы, заключающие в себе медовые соки, растут, как здесь крапива, да к тому же пчелы у нас величиною почти с воробья; замечательно, что когда они летают по воздуху, то не жужжат, а поют, как птицы.

— Какие же у вас ульи, Ваше Сиятельство? — спросил удивленный пчеловод.

— Ульи? Да ульи,— отвечал Цицианов,— такие же, как везде.

— Как же могут столь огромные пчелы влетать в обыкновенные ульи?

Тут Цицианов догадался, что, басенку свою пересоля, он приготовил себе сам ловушку, из которой выпутаться ему трудно. Однако же он нимало не задумался:

— Здесь об нашем крае,— продолжал Цицианов,— не имеют никакого понятия... Вы думаете, что везде так, как в России? Нет, батюшка! У нас в Грузии отговорок нет: ХОТЬ ТРЕСНИ, ДА ПОЛЕЗАЙ!


Мой дядя Россет раз спросил его (он был тогда пажем), правда ли, что он (Д. Е. Цицианов) проел тридцать тысяч душ? Старик рассмеялся и ответил: «Да, только в котлетах». Мальчик широко раскрыл глаза и спросил: «Как — в котлетах?»

— Глупый! Ведь оне были начинены трюфелями, а барашков я выписывал из Англии, и это, оказалось, стоит очень дорого.


Говорил он (Д. Е. Цицианов) о каком-то сукне, которое он поднес князю Потемкину, вытканное по заказу его из шерсти одной рыбы, пойманной им в Каспийском море.


Князь Цицианов, известный поэзиею рассказов, говорил, что в деревне его одна крестьянка разрешилась от долгого бремени семилетним мальчиком, и первое слово его, в час рождения, было: «Дай мне водки!»


Забыл было сказать ложь кн. Д. Е. Цицианова. Горич нашел в каменной горе у Моздока бутылку с водою, и стекло так тонко, что гнется, сжимается и опять расправляется, и он заключил, что эта бутылка должна быть из тех, кои употребляли Помпеевы солдаты, хотя римляне и никогда в сем краю не были. А доказательство Цицианова было то, что подобные сей бутылке сосуды есть в завалинах Геркулана и Помпеи.


В трескучий мороз идет он (Д. Е. Цицианов) по улице. Навстречу ему нищий, весь в лохмотьях, просит у него милостыни. Он в карман, ан нет денег. Он снимает с себя бекешу на меху и отдает ее нищему, сам же идет далее. На перекрестке чувствует он, что кто-то ударил его по плечу. Он оглядывается, Господь Саваоф пред ним и говорит ему: «Послушай, князь, ты много согрешил, но этот поступок твой один искупит многие грехи твои. Поверь мне, я никогда не забуду его!»


Между прочими выдумками Цицианов рассказывал, что за ним бежала бешеная собака и слегка укусила его в икру. На другой день камердинер прибегает и говорит:

— Ваше Сиятельство, извольте выйти в уборную и посмотрите, что там творится.

— Вообразите, мои фраки сбесились и скачут.


Цицианов любил также выхвалять талант дочери своей в живописи, жалуясь всегда на то, что княжна на произведениях отличной своей кисти имела привычку выставлять имя свое, а когда спрашивали его, почему так, то он с видом довольным отвечал: «Потому что картины моей дочери могли бы слыть за Рафаэлевы, тем более что княжна любила преимущественно писать Богородиц и давала ей и маленькому Спасителю мастерские позы».


Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Цицианова. Во время проливного дождя является он к приятелю.

— Ты в карете? — спрашивают его.

— Нет, я пришел пешком.

— Да как же ты вовсе не промок?

— О,— отвечает он,— я умею очень ловко пробираться между каплями дождя.


Князь Потемкин меня любил (рассказ ведется от имени Д. Е. Цицианова) именно за то, что я никогда ни о чем не просил и ничего не искал. Я был с ним на довольно короткой ноге. Случилось один раз, разговаривая (не помню, у кого это было, ну да все равно) о шубах, сказал, что он предпочитает медвежьи, но что они слишком тяжелы, жалуясь, что не может найти себе шубы по вкусу.

— А что бы вам давно мне это сказать, светлейший князь: вот такая же точно страсть была у моего покойного отца, и я сохраняю его шубу, в которой нет, конечно, трех фунтов весу. (Все слушатели рассмеялись.)

— Да чему вы обрадовались? — возразил Цицианов.— Будет вам еще чему посмеяться, погодите, дослушайте меня до конца. И князь Потемкин тоже рассмеялся, принимая слова мои за басенку. Ну а как представлю я Вашей Светлости,— продолжал Цицианов,— шубу эту?

— Приму ее от тебя, как драгоценный подарок,— отвечал мне Таврический.

Увидя меня несколько времени спустя, он спросил меня тотчас:

— Ну что, как поживает трехфунтовая медвежья шуба?

— Я не забыл данного вам, светлейший князь, обещания и писал в деревню, чтоб прислали ко мне отцовскую шубу.

Скоро явилась и шуба. Я послал за первым в городе скорняком, велел ее при себе вычистить и отделать заново, потому что этакую редкость могли бы у меня украсть или подменить. Ну, слушайте, не то еще будет, вот завертываю я шубу в свой носовой шелковый платок и отправляюсь к светлейшему князю. Это было довольно: меня там все знали.

— Позвольте, Ваше Сиятельство,— говорит мне камердинер,— пойду только посмотреть, вышел ли князь в кабинет, или еще в спальной. Он нехорошо изволил ночь проводить.

Возвращается камердинер и говорит мне:

— Пожалуйте!

Я вошел, гляжу: князь стоит перед окном, смотрит в сад; одна рука была во рту (светлейший изволил грызть ногти), а другою рукою чесал он... Нет, не могу сказать что, угадывайте! Он в таких был размышлениях или рассеянности, что не догадался, как я к нему подошел и накинул на плечи шубу. Князь, освободив правую свою руку, начал по стеклу наигрывать пальцами какие-то свои фантазии. Я все молчу и гляжу на зтого всемогущего баловня, думая себе: «Чем он так занят, что не чувствует даже, что около него происходит, и чем-то дело это закончится?» Прошло довольно времени — князь ничего мне не говорит и, вероятно, забыл даже, что я тут. Вот я решился начать разговор, подхожу к нему и говорю:

— Светлейший князь!

Он, не оборачиваясь ко мне, но узнавши голос мой, сказал:

— Ба! Это ты, Цицианов! А что делает шуба?

— Какая шуба?

— Вот хорошо! Шуба, которую ты мне обещал!

— Да шуба у Вашей Светлости.

— У меня?.. Что ты мне рассказываешь?

— У вас... да она и теперь на ваших плечах!

Можете представить удивление князя, вдруг увидевшего, что на нем была подлинная шуба. Он верить не хотел, что я давно накинул ему шубу на плечи.

— То-то же не понимал я, отчего мне так жарко было; мне казалось, что я нездоров, что у меня жар,— повторял князь,— да это просто сокровище, а не шуба. Где ты ее выкопал?

— Да я Вашей Светлости уже докладывал, что шуба эта досталась мне после моего отца.

— Диковинная!.. Однако посмотри: она мне только по колено.

— Чему тут дивиться. Я ростом невелик, а отец мой был хоть и сильный мужчина, но головою ниже меня. Вы забываете, что у Вашей Светлости рост геркулесов; что для всех людей шуба, то для вас куртка.

Князя очень это позабавило, он смеялся и хотел непременно узнать, какими судьбами досталась шуба эта моему отцу. Я рассказал ему всю историю: как шуба эта была послана из Сибири, как редкость, графу Разумовскому в царствование императрицы Елизаветы Петровны, как дорогою была украдена разбойниками и продана шаху Персидскому, который подарил ее моему отцу. Князь удивился, что нет теперь таких шуб, но я ему объяснил, что был в Сибири мужик, который умел так искусно обделывать медвежьи меха, что они делались нежнее и легче соболиных, но мужик этот умер, не открыв никому секрета.


Вариант. Императрица Екатерина отправляет Д. Е. Цицианова курьером в Молдавию к князю Потемкину с собольей шубой... Он приехал, подал Потемкину письмо императрицы. Прочитав его, князь спрашивает:

— А где шуба?

— Здесь, Ваша Светлость.

И тут вынимает он из своей курьерской сумки шубу, которая так легка была, что уложилась в виде носового платка. Он встряхнул ее и подал князю.


Вариант. Я был, говорил Д. Е. Цицианов, фаворитом Потемкина. Он мне говорит:

— Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с горячим калачом.

— Готов, Ваше Сиятельство. .

Вот я устроил ящик с комфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам (верстовым) все время тра, тра, тра, и к завтраку представил собственноручно калач. Изволила благодарить и послала Потемкину шубу. Я приехал и говорю:

— Ваше Сиятельство, государыня в знак благодарности прислала вам соболью шубу, что ни на есть лучшую.

— Вели же открыть сундук.

— Не нужно, она у меня за пазухой.

Удивился князь. Шуба полетела как пух, и поймать ее нельзя было.


Дмитрий Евсеевич Цицианов завел Английский клуб в Москве и очень его посещает. Он всех смешил своими рассказами, уверял, что варит прекрасный соус из куриных перьев и что по окончании обеда всех будет звать петухами и курицами.


Когда воздвигали Александровскую колонну, Д. Е. Цицианов сказал одному из моих братьев: «Какую глуную статую поставили — ангела с крыльями; надобно представить Александра в полной форме и держит Нанолеошку за волосы, а он только ножками дрыгает». Громкий смех последовал за этой тирадой.


Царствование Павла 1 Первого


Жесточайшую войну объявил император круглым шляпам, оставив их только при крестьянском и купеческом костюме. И дети носили треугольные шляпы, косы, пукли, башмаки с пряжками. Это, конечно, безделицы, но они терзали и раздражали людей больше всякого притеснения. Обременительно еще было предписание едущим в карете, при встрече особ императорской фамилии, останавливаться и выходить из кареты. Частенько дамы принуждены были ступать прямо в грязь. В случае неисполнения, карету и лошадей отбирали в казну, а лакеев, кучеров, форейторов, наказав телесно, отдавали в солдаты. К стыду тогдашних придворных и сановников, должно признать, что они, при исполнении, не смягчали, а усиливали требования и наказания.

Однажды император, стоя у окна, увидел идущего мимо Зимнего дворца и сказал, без всякого умысла или приказания: «Вот идет мимо царского дома и шапки не ломает». Лишь только узнали об этом замечании государя, последовало приказание: всем едущим и идущим мимо дворца снимать шапки. Пока государь жил в Зимнем дворце, должно было снимать шляпу при выходе на Адмиралтейскую площадь с Вознесенской и Гороховой улиц. Ни мороз, ни дождь не освобождали от этого. Кучера, правя лошадьми, обыкновенно брали шляпу или шапку в зубы. Переехав в Михайловский замок, т. е. незадолго до своей кончины, Павел заметил, что все идущие мимо дворца снимают шляпы, и спросил о причине такой учтивости. «По высочайшему Вашего Величества повелению»,— отвечали ему. «Никогда я этого не приказывал!» — вскричал он с гневом и приказал отменить новый обычай. Это было так же трудно, как и ввести его. Полицейские офицеры стояли на углах улиц, ведущих к Михайловскому замку, и убедительно просили прохожих не снимать шляп, а простой народ били за это выражение верноподданнического почтения.


Мало ли что предписывалось и исполнялось в то время: так, предписано было не употреблять некоторых слов,— например, говорить и писать государство вместо отечество; мещанин вместо гражданин; исключить вместо выключить. Вдруг запретили вальсовать или, как сказано в предписании полиции, употребление пляски, называемой валъсеном. Вошло было в дамскую моду носить на поясе и чрез плечо разноцветные ленты, вышитые кружками из блесток. Вдруг последовало запрещение носить их, ибо-де они похожи на орденские.

Можно вообразить, какова была цензура! Нынешняя шихматовская глупа, но тогдашняя была уродлива и сопровождалась жестокостью. Особенно отличался рижский цензор Туманский, кажется, Федор Осипович, о котором я буду говорить впоследствии.

Один сельский пастор в Лифляндии, Зейдер, содержавший лет за десять до того немецкую библиотеку для чтения, просил, чрез газеты, бывших своих подписчиков, чтоб они возвратили ему находящиеся у них книги, и между прочим повести Лафонтена «Сила любви». Туманский донес императору, что такой-то пастор, как явствует из газет, содержит публичную библиотеку для чтения, а о ней правительству неизвестно. Зейдера привезли в Петербург и предали уголовному суду, как государственного преступника. Палате оставалось только прибрать наказание, а именно приговорить его к кнуту и каторге. Это и было исполнено. Только генерал-губернатор граф Пален приказал, привязав преступника к столбу, бить кнутом не по спине его, а по столбу. При Александре I Зейдер был возвращен из Сибири и получил пенсию. Императрица Мария Федоровна определила его приходским священником в Гатчине. Я знал его там в двадцатых годах. Он был человек кроткий и тихий и, кажется, под конец попивал. Запьешь при таких воспоминаниях!


Покойный сенатор П. А. Обресков был при императоре Павле в качестве статс-секретаря и сопровождал императора в Казань. Там впал он в немилость и несколько дней не смел показываться на глаза императору. Наконец в какой-то торжественный день он должен был явиться во дворец. Приезжает и выбирает себе местечко в толпе, чтоб не выказаться императору. Между тем подносят кофе. Лакей, заметив Обрескова, протесняется к нему с подносом и открывает его императору, который видит его. Обресков отказывается от кофе. «Отчего ты не хочешь кофе, Обресков?» — спрашивает его император. «Я потерял вкус, Ваше Величество»,— отвечает Обресков. «Возвращаю тебе его»,— говорит Павел, и Обресков, благодаря присутствию духа, опять вошел в милость.


На маневрах Павел I послал ординарца своего И. А. Рибопьера к главному начальнику Андрею Семеновичу Кологривову с приказаниями. Рибопьер, не вразумясь, отъехав, остановился в размышлении и не знал что делать. Государь настигает, его и спрашивает:

— Исполнил ли повеление?

— Я убит с батареи по моей неосторожности,— отвечал Рибопьер.

— Ступай за фронт, вперед наука! — довершил император.


Лекарь Вилье, находившийся при великом князе Александре Павловиче, был ошибкою завезен ямщиком на ночлег в избу, где уже находился император Павел, собиравшийся лечь в постель. В дорожном платье входит Вилье и видит пред собою государя. Можно себе представить удивление Павла Петровича и страх, овладевший Вилье. Но все это случилось в добрый час. Император спрашивает его, каким образом он к нему попал. Тот извиняется и ссылается на ямщика, который сказал ему, что тут отведена ему квартира. Посылают за ямщиком. На вопрос императора ямщик отвечал, что Вилье сказал про себя, что он анператор. «Врешь, дурак,— смеясь сказал ему Павел Петрович,— император я, а он оператор».— «Извините, батюшка,— сказал ямщик, кланяясь царю в ноги,— я не знал, что вас двое».


Зимою Павел выехал из дворца, на санках, прокататься. Дорогой он заметил офицера, который был столько навеселе, что шел, покачиваясь. Император велел своему кучеру остановиться и подозвал к себе офицера.

— Вы, господин офицер, пьяны,— грозно сказал государь,— становитесь на запятки моих саней.

Офицер едет на запятках за царем ни жив ни мертв. От страха. У него и хмель пропал. Едут они. Завидя в стороне нищего, протягивающего к прохожим руку, офицер вдруг закричал государеву кучеру:

— Остановись!

Павел, с удивлением, оглянулся назад. Кучер остановил лошадь. Офицер встал с запяток, подошел к нищему, полез в свой карман и, вынув какую-то монету, подал милостыню. Потом он возвратился и встал опять на запятки за государем.

Это понравилось Павлу.

— Господин офицер,— спросил он,— какой ваш чин?

— Штабс-капитан, государь.

— Неправда, сударь, капитан.

— Капитан, Ваше Величество,— отвечает офицер. Поворотив на другую улицу, император опять спрашивает:

— Господин офицер, какой ваш чин?

— Капитан, Ваше Величество.

— А нет, неправда, майор.

— Майор, Ваше Величество.

На возвратном пути Павел опять спрашивает:

— Господин офицер, какой у вас чин?

— Майор, государь,— было ответом.

— А вот, неправда, сударь, подполковник.

— Подполковник, Ваше Величество.

Наконец они подъехали ко дворцу. Соскочив с запяток, офицер, самым вежливым образом, говорит государю:

— Ваше Величество, день такой прекрасный, не угодно ли будет прокатиться еще несколько улиц?

— Что, господин подполковник? — сказал государь,— вы хотите быть полковником? А вот нет же, больше не надуешь; довольно с вас и этого чина.

Государь скрылся в дверях дворца, а спутник его остался подполковником.

Известно, что у Павла не было шутки и все, сказанное им, исполнялось в точности.


Изгоняя роскошь и желая приучить подданных своих к умеренности, император Павел назначил число кушаньев по сословиям, а у служащих — по чинам. Майору определено было иметь за столом три кушанья. Яков Петрович Кульнев, впоследствии генерал и славный партизан, служил тогда майором в Сумском гусарском полку и не имел почти никакого состояния. Павел, увидя его где-то, спросил:

— Господин майор, сколько у вас за обедом подают кушаньев?

— Три, Ваше Императорское Величество.

— А позвольте узнать, господин майор, какие?

— Курица плашмя, курица ребром и курица боком,— отвечал Кульнев.

Император расхохотался.


Кочетова Е. H мне рассказывала, что миссис Мэри Кеннеди ей сказывала, что она запиралась ночью с императрицей и спала у нее в комнате, потому что император взял привычку, когда у него бывала бессонница, будить ее невзначай, отчего у нее делалось сердцебиение. Он заставлял ее слушать, как он читает ей монологи из Расина и Вольтера. Бедная императрица засыпала, а он начинал гневаться. Жили в Михайловском дворце, апартаменты императора в одном конце, императрицы в другом. Наконец Кеннеди решилась не впускать его. Павел стучался, она ему отвечала: «Мы спим». Тогда он ей кричал: «Так вы спящие красавицы!» Уходил наконец и шел стучаться к двери m-me К., камер-фрау, у которой хранились бриллианты, и кричал ей: «Бриллианты украдены!» или «Во дворце пожар!». К., несколько раз поверив, потом перестала ему отпирать, и он стал ходить к часовым и разговаривать с ними. Он страшно мучился от бессонницы.,.


Великая княгиня Анна (жена Константина Павловича) разрешилась мертвым младенцем за 8 дней до этого (имеется в виду убийство Павла I), и император, гневавшийся на своих старших сыновей, посадил их с этого времени под арест, объявив, что они выйдут лишь тогда, когда поправится великая княгиня. Императрица также была под домашним арестом и не выходила. Эти неудачные роды очень огорчили императора, и он продолжал гневаться, он хотел внука!


Богатая купчиха московская поднесла императору Павлу подушку, шитую по канве с изображением овцы, и к ней приложила следующие стихи:

Верноподданных отцу Подношу сию овцу Для тех ради причин, Чтоб дал он мужу чин.

Государь отвечал:

Я верноподданных отец, Но нету чина для овец.


Пушкин рассказывал, что, когда он служил в министерстве иностранных дел, ему случилось дежурить с одним весьма старым чиновником. Желая извлечь из него хоть что-нибудь, Пушкин расспрашивал его про службу и услышал от него следующее.

Однажды он дежурил в этой самой комнате, у этого самого стола. Это было за несколько дней перед смертью Павла. Было уже за полночь. Вдруг дверь с шумом растворилась. Вбежал сторож впопыхах, объявляя, что за ним идет государь. Павел вошел и в большом волнении начал ходить по комнате; потом приказал чиновнику взять лист бумаги и начал диктовать с большим жаром. Чиновник начал с заголовка: «Указ его императорского величества» — и капнул чернилами. Поспешно схватил он другой лист и снова начал писать заголовок, а государь все ходил по комнате и продолжал диктовать. Чиновник до того растерялся, что не мог вспомнить начала приказания, и боялся начать с середины, сидел ни жив ни мертв перед бумагой. Павел вдруг остановился и потребовал указ для подписания. Дрожащий чиновник подал ему лист, на котором был написан заголовок и больше ничего.

— Что ж государь? — спросил Пушкин.

— Да ничего-с. Изволил только ударить меня в рожу и вышел.


У кого-то из царской фамилии, кажется у великого князя Павла Петровича, был сильный насморк. Ему присоветали помазать себе нос на ночь салом, и была приготовлена сальная свеча. С того дня было в продолжение года, если не долее, отпускаемо ежедневно из дворцовой конторы по пуду сальных свечей — «на собственное употребление его высочества».


При Павле какой-то гвардейский полковник в месячном рапорте показал умершим офицера, который отходил в больнице. Павел его исключил за смертью из списков. По несчастью, офицер не умер, а выздоровел. Полковник упросил его на год или на два уехать в свои деревни, надеясь сыскать случай поправить дело. Офицер согласился, но, на беду полковника, наследники, прочитавши в приказах о смерти родственника, ни за что не хотели его признавать живым и, безутешные от потери, настойчиво требовали ввода во владение. Когда живой мертвец увидел, что ему приходится в другой раз умирать, и не с приказу, а с голоду, тогда он поехал в Петербург и подал Павлу просьбу. Павел написал своей рукой на его просьбе: «Так как об г. офицере состоялся высочайший приказ, то в просьбе ему отказать».


По возвращении своем из персидского похода, в 1797 году, Алексей Петрович Ермолов служил в четвертом артиллерийском полку, коим командовал горький пьяница Иванов, предместник князя Цицианова (брата знаменитого правителя Грузии). Этот Иванов во время производимых им ученьев имел обыкновение ставить позади себя денщика, снабженного флягою с водкой; по команде Иванова: зелена, ему подавалась фляга, которую он быстро осушивал. Он после того обращался к своим подчиненным с следующей командой: «Физики, делать все no-старому, а новое — вздор». Рассердившись однажды на жителей города Пинска, где было нанесено оскорбление подчиненным ему артиллеристам, Иванов приказал бомбардировать город из двадцати четырех орудий, но, благодаря расторопности офицера Жеребцова, снаряды были поспешно отвязаны, и город ничего не потерпел. Пьяный Иванов, не заметивший этого обстоятельства, приказал по истечении некоторого времени прекратить пальбу; вступив торжественно в город и увидав в окне одного дома полицмейстера Лаудона, он велел его выбросить из окна.


Паж А. Д. Копьев бился об заклад с товарищами, что он тряхнет косу императора за обедом. Однажды, будучи при нем дежурным за столом, схватил он государеву косу и дернул ее так сильно, что государь почувствовал боль и гневно спросил, кто это сделал. Все в испуге. Один паж не смутился и спокойно отвечал: «Коса Вашего Величества криво лежала, я позволил себе выпрямить ее».— «Хорошо сделал,— сказал государь,— но все же мог бы ты сделать это осторожнее». Тем все и кончилось.


В другой раз Копьев бился об заклад, что он понюхает табаку из табакерки, которая была украшена бриллиантами и всегда находилась при государе. Однажды утром подходит он к столу возле кровати императора, почивающего на ней, берет табакерку, с шумом открывает ее и, взяв щепотку табаку, с усиленным фырканьем сует в нос. «Что ты делаешь, пострел?» — с гневом говорит проснувшийся государь. «Нюхаю табак,— отвечает Копьев.— Вот восемь часов что дежурю; сон начинал меня одолевать. Я надеялся, что это меня освежит, и подумал, лучше провиниться перед этикетом, чем перед служебною обязанностью».— «Ты совершенно прав,— говорит Павел,— но как эта табакерка мала для двух, то возьми ее себе».


Копьев был столько же известен в Петербурге своими остротами и проказами, сколько и худобою своей крепостной и малокормленной четверни. Однажды ехал он по Невскому проспекту, а Сергей Львович Пушкин (отец поэта) шел пешком по тому же направлению. Копьев предлагает довести его. «Благодарю,— отвечал тот,— но не могу: я спешу».


Чулков, петербургский полицмейстер, призвал А. Д. Копьева к себе, осыпал ругательствами и насмешками и наконец сказал:

— Да, говорят, братец, что ты пишешь стихи.

— Точно так, писывал в былое время, ваше высокородие!

— Так напиши теперь мне похвальную оду, слышишь ли! Вот перо и бумага!

— Слушаю, ваше высокородие! — отвечал Копьев, подошел к столу и написал: «Отец твой чулок, мать твоя тряпица, а ты сам что за птица?»


Москва была всегда обильна девицами. В Москве также проживали три или четыре сестрицы. Дом их был на улице — нет, не скажу на какой улице. Всякий день каждая из них сидела у особенного окна и смотрела на проезжающих и на проходящих, может быть выглядывая суженого. Какой-то злой шутник — может быть, Копьев — сказал о них: на каждом окошке по лепешке. Так и помню, что в детстве моем слыхал я о княжнах-лепешках. Другого имени им и не было.


Рассказывают, что известный Копьев, чтобы убедить крестьян своих внести разом ему годовой оброк, говорил им, что такой взнос будет последний, а что с будущего года станут они уплачивать все повинности и отбывать воинскую одною поставкою клюквы.


Известно, что в старые годы, в конце прошлого столетия, гостеприимство наших бар доходило до баснословных пределов. Ежедневный открытый стол на 30, на 50 человек было дело обыкновенное. Садились за этот стол кто хотел: не только родные и близкие знакомые, но и малознакомые, а иногда и вовсе не знакомые хозяину. Таковыми столами были преимущественно в Петербурге столы графа Шереметева и графа Разумовского. Крылов рассказывал, что к одному из них повадился постоянно ходить один скромный искатель обедов и чуть ли не из сочинителей. Разумеется, он садился в конце стола, и также, разумеется, слуги обходили блюдами его как можно чаще. Однажды понесчастливилось ему пуще обыкновенного: он почти голодным встал со стола. В этот день именно так случилось, что хозяин после обеда, проходя мимо него, в первый раз заговорил с ним и спросил: «Доволен ли ты?» — «Доволен, Ваше Сиятельство,— отвечал он с низким поклоном,— все было мне видно».

«Русский литературный анекдот XVIII-начала XIX вв.» М., «Художественная литература», 1990

Русский литературный анекдот 18 - начала 19 веков
Русский литературный анекдот 18 - начала 19 веков
Русский литературный анекдот 18 - начала 19 веков


ertata

 


Самый-самый блог
Блогер ЖЖ все стерпит
ЖЖ все стерпит
по сумме баллов (758) в категории «Истории»


Загрузка...Загрузка...
BlogRider.ru не имеет отношения к публикуемым в записях блогов материалам. Все записи
взяты из открытых общедоступных источников и являются собственностью их авторов.